Она танцует, а не всё остальное
Дорогая София, белая роза Мюнхена.
Расскажи, пожалуйста, каково быть национал-предателем.
У меня есть новая идея: войне очень грустно радоваться.
Как тебе мысль? Я её напишу на листовке.
Я хочу, чтобы её прочитали студенты и горожане.
Это называется "экстремистские настроения".
У вас такое бывало?

Дорогой Федерико, прости, что по-цыгански запросто.
Мне очень важно узнать, каково быть врагом нации,
как это - быть обвинённым в сочувствии без национального признака,
в солидарности с кем-то, кого государство обязало презирать и преследовать.
Дело в том, что я написала стихи с таким вот сочувствием.
Но, впрочем, кому придёт в голову судить за сострадание, правда?
И уж тем более пытать или расстреливать.

Уважаемый Виктор де Чили, вы меня совсем не знаете.
Но, очень надеюсь, ответите, потому что мне нужно.
Случалось ли вам слышать разные грубости по поводу ваших песен?
Говорят, что ненависть не смертельна.
Но я немного волнуюсь.

Она танцует, а не всё остальное
Когда будет лето, я лягу спать в траве, а дочь принесёт кувшинки,
станет свивать венок, лепестки будут мяться, падать, цветы - плешиветь,
а в синей воде вверху кто-то возьмётся мочить-полоскать бельишко,
выполощет как следует, в реку выжмет воды излишек.
Дочка наденет венок из кувшинок на шею и станет индийской богиней,
пальцем коснётся той точки на лбу, где чёрным рисуют бинди,
и станет плясать, обернувши бёдра тяжёлой от влаги тканью.
А я буду спать и спать в мокрой траве, осыпанная лепестками.

Она танцует, а не всё остальное
Le jardin est plein d'arôme des grenades,
tant qu'on a le vertige d'une douceur.
Fatigué de chanter ses sérénades,
le luthiste s'est noyé dans l'odeur.
Sous l'ombrage il fait frais; le visage
détendu ressemble à la lune.
Mais sans luth, une chanson suave nage,
et la sève des fruits devien brune.
Chante pas, toi, l'oiseau invisible!
Berce pas le luthiste, l'endors pas...
Mais le chant insistant encore cible
un cœur grenat,
diaphane,
ce grand appât.

19:30

***

Она танцует, а не всё остальное
В Киеве зима, жаркая, будто жар,
жаркая, как грипп, пламени пожар.
В Москве, как обычно, осень, чёрно-белая ржа,
медленная смерть по-прежнему лучше скорой.

Пишет подруга: в багажнике - кругленькая дыра,
завтра поеду снова, обещаю, буду шустра.
Не говорите маме. Не говорите мне.
Вообще, не болтайте вздора.

В Киеве ноги раскалывают черепа.
Каждый твердит о другом: ярость его слепа.
Каждый смотрит напротив, и видит, что там толпа,
и чует локтями горячее человеческое море.

Пишет другая подруга: вчера не вернулся брат,
ушёл защищать наш Киев как Сталинград,
и это, возможно, первая из утрат,
и это, наверное, только первое горе.

А я не пишу, я расхаживаю по Москве,
в Киеве у меня подруг - сто двадцать две,
каждая пишет, и каждая вроде бы человек,
а остальные, как в старину говорили, воры.

И, может быть, что-то не так в моей голове,
но я не хочу, чтоб любая "держала ответ".
Я хочу Киеву лета, и лета - нам.
И, пожалуйста, скоро.

Она танцует, а не всё остальное
Одиннадцать лет без недели. С вечера собран ранец.
Ты проверяешь: кровь — красна, если пораниться.
Кости, наверное, белые. Белки и зубы — так точно.
И с этой отчаянной мыслью тебя усыпляет ночь.
Утром ты чистишь зубы, добела трёшь их щёткой.
Плещешь водой (мокрая) на слишком смуглые щёки.
Слишком смуглые руки. Слишком тёмные пальцы.
Но кровь-то, кровь же не врёт! Краснеет, если пораниться!
Новое знание жжётся, свербит безумолчным зуммером.
Они хотят, чтоб ты не был. Они хотят, чтоб ты умер.
Разве руки и пальцы человека делают зверем?
С этой отчаянной мыслью ты выходишь за дверь.

Тебе пятнадцать, девятый. Косички, веснушки, кеды.
Вчера ты плакала в голос над глупыми детскими бедами.
Любовь не делает старше — спину сгибает вина.
Оказывается, так важно, в кого ты вдруг влюблена!
Прощают девчонкам и гопника, и дурака, и убийцу,
но горе, если случилось в другую девчонку влюбиться.
Как непрочна на поверку родительская любовь,
как иллюзорна дружба, товарищество — тем более...
Словечки, жесты и шуточки (что смешного в насилии?!):
теперь до конца десятого тебе терпеть и сносить их.
Они только дразнятся, правда? Они ничего не сделают!
Но ты уже привыкаешь к желанию, чтоб тебя не было.

Тебе тридцать семь. Или сорок. Немного за шестьдесят.
Не тронешь мухи. А может, ничто для тебя не свято.
Тёмные руки. Белые. Котики. Дочь. Одна.
Карьера была успешна. Не поднялась со дна.
Утром — вафли и кофе. Не любишь смотреть сериалы.
Рыбачишь. Готовишь. Гуляешь. Устраиваешь скандалы.
Никто не помнит. Раз в год сотни людей тебя чествуют.
Ты любой. Ты любая. Просто кем-то вычеркнут из человечества.
Как бы много ни было «кого-то», как ни било бы это по жизни,
для тебя есть особая заповедь, эта заповедь: не расскажи.
Не страх свой, не мысль, а знание, безыскусно и немо:

Кровь красная.
Вода мокрая.
Чтоб ты умер.
Чтоб тебя не было.

21:30

***

Она танцует, а не всё остальное
Стены, и стены, и стены
стынут в тени морозной.
Стены, и стены, и стены,
и где-то в простенке - воздух;
а в горло вдыхается стужа...
Наледь на окнах и лужах,
на проводах и ступенях.
Ветер по рту бьёт розгой.

Улицы льются тенью,
стелются сонной Летой,
клеят на ноги стенам
белые гладкие ленты.
Лавки и двери пежит.
Двор до смерти заснежен:
смел пораздвинуть стены.
Иду во дворе по колено.

А где-то в простенке - звёзды...

Она танцует, а не всё остальное
Однажды меня окунули в холодную воду, и тут же я, жадно и испуганно глотая воздух, услышала над собой слово: "Варвара". Прошло уже сорок лет с тех пор, а я до сих пор постоянно слышу это слово. Правда, последние лет восемь к нему добавилось ещё одно: "Игоревна". Почему чем ты старше, тем важнее, как звали твоего отца? Ведь по-настоящему ты от него зависишь, наоборот, в самых юных годах.

Я, впрочем, своего в глаза не видела. Не принято у нас в семье.

Ко всему, что я уже сказала, осталось добавить, что я консьержка в московской многоэтажке. Почему я консьержка? Надо же мне кем-то быть, кроме как Варварой Игоревной.

Кроме меня, из украинок в консьержках здесь пожилая Евдокия Дмитриевна, очень полная женщина лет на десять старше. Но мы с ней не горазды друг с другом чаи пить. Если Евдокия Дмитриевна вдруг заглянула ко мне со шматочком сала и кульком конфет, значит, опять решила, что я её сглазила. Обязательно тогда посидит со мной, чашку чая из рук примет да посмотрит, чтобы я и от сала попробовала, и от сладкого. А у самой, как у цыганки, ворот и рукава изнутри все в булавках. Тёмная женщина.

Остальные консьержки здесь - узбечки. Мы с ними неплохо ладим: здороваемся.

Консьержечная размером полтора на три, из них метр в ширину выгорожен на туалет. Я - женщина одинокая и некрупная, мне для жизни хватает. У меня здесь стол, диван, телевизор и электрический чайник. В столе много отделений и полочек, там я держу посуду и всякую бакалею; а в диване устроила комод, чтобы одежду хранить. Труднее всего ее стирать, конечно. На прачечную я тратиться не могу, так что вся надежда на хорошее настроение домового.

Да нет, в консьержечной, конечно, никакого домового нет и быть не может. Не живут они в таких местах. Нет печи или духовки - не будет и маленького хозяина. И из того дома, где духовкой подолгу не пользуются или не моют плиту, они быстро уходят. Но в больших домах они, поосвоившись, полюбили друг к другу на чай заходить. В деревнях такого не было: не нравится домовым из-под крыши вылезать. А тут вроде бы из дома вышел и в доме остался. Вот и ко мне в консьержку заглядывают. Им, главное, стол накрыть, обязательно с хлебом и молоком, да обещаний наделать: они большие лакомки и до молока, и до баб в соку. Бывает, свет выключишь и слушаешь. Вот: пришёл, чавкает, блюдцем позвякивает. Усы отёр, проверяет, чисто ли на полу, нет ли паутины по углам. Плохой хозяйке домовой никогда помогать не станет. Пока он ходит, надо голую ногу из-под одеяла высунуть: он её обязательно пощекочет, чтобы вовсе одеяло откинула. А ты вздыхаешь: "Ах, никакого покоя, замочено, да нестирано, встать, не встать мне..." Пойдёт в раковину глядеть. Поплещет, поплещет; утром только отжать да на обогревателе развесить. Руки вытер и уже возле дивана ходит. Откинешь одеяло, будто во сне, а на тебе - мужской пояс. Ну, хозяин попыхтит, похныкает и уйдёт с зарёй восвояси.

А другой раз снова придёт, снова молоко пить будет и в раковине плескаться, потому что надежды не теряет: однажды пояса не наденешь.

Что греха таить, бывает, и не надеваю. Баба я ещё не старая, тоже тяжело одной ночевать. А домовые приласкать умеют.

А ещё, бывает, столкнутся двое возле кружки и давай драться. Уж не знаю, за молоко или за Варвару Игоревну. Повыдёргивают друг другу мех из бород и разойдутся, а одежду потом с утра сама стирай да ещё и молоко вытирай разлитое. Эти мне мужики...

Днём у нас в подъезде спокойно. "Коробейники" обычно знают, в какой подъезд лучше не соваться. Хулиганов нет, наркоманов тоже. Один раз на моей памяти пожар был. В основном, расклейщиков рекламы я шугаю и принимаю от курьеров разные покупки для жильцов. Евдокии Дмитриевне вон меньше везёт: то в лифте напрудят, то лампочки на лестнице повыбивают - а за лишние вызовы ремонтников нас разносят! Потому, наверное, она и нервная такая. На кошек кричит. Зря: тут из них каждая вторая - хока.

У бабки в Полесье как-то считалось, что не своя душа в чёрных кошках сидит. Но все хоки, что я видела, серые, пушистые или так, в полосочку. Хока - то же, что домовой, только домовой вылупляется из умершего хозяина, а хока - из тех, у кого хозяйства при жизни не было. Это я со слов домовых рассказываю, сама я хок никогда до Москвы не видела, ни в Киеве у мамы, ни у бабки в селе. Так вот, хоки с хозяйством управляться не умеют; если их в дом принести, только зря посуду колотят да ночами топают. Ноги они не щекотят, а обкусывают, и баб ласкать не умеют. Но совсем бесполезными их назвать нельзя. Во-первых, они очень любят детей, оберегают их и всегда помогут. Во-вторых, они горазды гонять всякую дрянь, в доме или не в доме. Мне это важно: нечисть любит лезть в те подъезды, где есть беспокойцы. А у меня их две штуки, один на восьмом этаже и один - на пятнадцатом. Отчего они умерли, Бог весть. Меня не задирают, и ладно. Обычно они сидят возле оставленных кем-нибудь пивных банок. Им, наверное, так привычней. Оба - молодые парни, только один высокий и тёмненький, а другой щуплый, рыжий. Первый в трусах, а второй в толстовке и штанах, таких, которые на ходу болтаются, как у казака при Мазепе. В каждом подъезде есть беспокойцы, мне ещё повезло, что у меня только двое.

Кошек, пусть они и хоки, нельзя кормить объедками или мясными обрезками. Потому что на объедках крысы жиреют, потом же и выглядят они неопрятно, и запах от них бывает. Кошкам я покупаю "сушку"; насыпаю в закутке у мусоросборника, наливаю воды. Там, в закутке, они глаз никому не режут.

Если Евдокия Дмитриевна идёт мимо, когда я с кошками вожусь, обязательно три раза плюнет.

Раз в месяц звонит мне дочка из Киева. Она у меня парикмахерша. Сейчас она Соня, а лет через пятнадцать будет Софья Васильевна. Таким, как мы, в парикмахерской хорошо: с любого человека волос возьми да делай, что хочешь. Хочешь, министра в себя влюби! Хотя в такие парикмахерские министры не ходят, а над пенсионерами колдовать неохота. Ни корысти, ни душевного интереса. Почему же она тогда парикмахерша? Да потому, что надо же кем-то быть.

Соня спрашивает, как у меня здоровье и хватает ли на еду. Здоровье у меня всегда хорошо и голодной я не остаюсь, так что дальше она мне о внучке рассказывает. Ей сейчас должно быть почти два года. Хорошая девочка: они в таком возрасте все хорошие.

Вечерами немного боязно бывает. Днём все опасности спят, а ночью со мной кто-то из домовых. Вечером же надо обойти подъезд, а беспокойцы могут всякое притянуть. Сначала я и их самих боялась, конечно. Иная мёртвая душа вроде тихо сидит, а потом вдруг накинется или давай лампы бить, стеклом брызгаться. Но мои двое никогда не хулиганят. Верно, при жизни нахулиганились. Чего они здесь делают? Наверное, ждут кого-нибудь. Не мстить же собираются, кому им мстить на лестнице. Так вот, вечером обязательно надо взять с собой хоку. Обход идёт от крыши. Доезжаешь до семнадцатого этажа, выходишь, смотришь на лестнице под чердаком,спускаешься до площадки шестнадцатого, заглядываешь в фойе перед лифтом, спускаешься до площадки пятнадцатого... и так до первого этажа. Возле беспокойцев надо кота держать покрепче, мёртвых душ хоки тоже не любят. А уж если наткнулась на кого-то из этих, дурных, тут надо кота выпускать и из кармана метёлочку липовую выхватывать. И гнать, гнать вниз! Без хоки не получится, да и с хокой отступает эта дрянь неохотно, но стоит вытолкать из подъезда, а там уже четверо-пятеро серых кошек дожидается. Не успеешь "Отче наш" припомнить, как от дряни - одни клочки по закоулочкам.
Так, в общем, и сегодня вышло. А потому стою я и смотрю, как кошки когтями машут; другой подумает, что они между собой дерутся. Но не Алим. Оборотни дрянь тоже видят.

читать дальше

16:39

Она танцует, а не всё остальное
25.01.2014 в 00:07
Пишет  Narwende1:

24.01.2014 в 12:47
Пишет  Erich_F:

24.01.2014 в 12:44
Пишет  Алькор:

Памятный концерт
Пишет  Иэлтея ди Ауте:

26 января, в клубе "Восток", с 18.00 мы с Алаис делаем памятный концерт в честь Эленнара (Доминика).
Сбор выступающих для настройки и приготовлений - с 16.00
Очень просим всех, выступающих и зрителей, учесть морозы и дальнюю дорогу, и постараться приехать заранее.


Программа концерта
 

URL записи

URL записи

URL записи

URL записи

01:09

***

Она танцует, а не всё остальное
В сад прилетала птица,
воды из пруда напиться.
Упавший гранат клевала,
пачкала грудку алым.
От сласти пёрышки слиплись...
Солнце играло в листьях,
сверкало в ранах гранатов.
Зёрна текли ароматом.
В траве, румян и взлохмачен,
спал толстогубый мальчик.
Птица граната наелась,
птенцов кормить полетела;
забили по воздуху крылья,
мальчика тенью накрыли,
а с клюва капля упала,
губы окрасила алым,
скатилась блестящей бусиной.
Мальчик спал и не проснулся.

4 января 2014

Она танцует, а не всё остальное
Там, где старый мостик,
река играет в кости.
С ней играет лес.
Так, на интерес.
Выпадет, что выпадет.
Кто-нибудь да выиграет.
Черепушка, дыркой глаз -
это раз.
И другая голова -
вместе два.Там, где старый мостик,
река играет в кости.
С ней играет лес.
Так, на интерес.
Выпадет, что выпадет.
Кто-нибудь да выиграет.
Черепушка, дыркой глаз -
это раз.
И другая голова -
вместе два.
Три, четыре, пять, шесть.
Шесть — если найдётся челюсть.
Я тихонько прихожу,
я на партию гляжу.
Лишь бы мама не узнала,
она сюда не разрешала...
Лес ворчит,
река журчит.
У берега – камни.
Не трогай, река, меня!
Я быстренько, быстренько.
Увидел в камнях искорку.
Не клад, а портсигар,
кому-то был в подарок.
«Милый юнкер Вадик!
Прошу не забывать!»
В стёклышках, серенький.
Спешу на берег.
Там, где старый мостик,
река играет в кости,
на счастье их целует,
жулит напропалую.
Не выиграет лес,
зря вообще полез.
Скоро кончатся все кости,
новые кидать под мостик...
Три, четыре, пять, шесть.
Шесть — если найдётся челюсть.
Я тихонько прихожу,
я на партию гляжу.
Лишь бы мама не узнала,
она сюда не разрешала...
Лес ворчит,
река журчит.
У берега – камни.
Не трогай, река, меня!
Я быстренько, быстренько.
Увидел в камнях искорку.
Не клад, а портсигар,
кому-то был в подарок.
«Милый юнкер Вадик!
Прошу не забывать!»
В стёклышках, серенький.
Спешу на берег.
Там, где старый мостик,
река играет в кости,
на счастье их целует,
жулит напропалую.
Не выиграет лес,
зря вообще полез.
Скоро кончатся все кости,
новые кидать под мостик...

Она танцует, а не всё остальное
Апельсины падали, недозрелы,
оливы плакали; а расстрела,
наверно, не было - так напишут.
Писать нетрудно о делах давнишних...
Апельсины падали, меднобоки.
А кого- то палками били бойко,
и кого- то метко прикладом клали.
Младенцы плакали: молоко украли.
И матери плакали, и старухи плакали,
когда на землю апельсины падали,
и заря топтала их, красная, злая,
и сок плескался, заливая
сады до неба.
Расстрела не было.
Куда девался я? Сам не знаю.

21:15

***

Она танцует, а не всё остальное
Тонок в стане,
высок и статен
Бахти, царевич
рода церанского.
Ликом гладок,
сладок устами.
Очами ночей
чёрных чернее
Бахти, царевич
рода церанского.

читать дальше

Она танцует, а не всё остальное
Снег неярок. Свет нежарок. Подмосковная зима.
На последние копейки выживаю из ума.
Мокро в кедах. Зябко в куртке. И ещё наоборот.
От платформы к остановке я лечу то вскачь, то вброд.
А на небо вышло солнце чуть не под руку с луной.
А декабрь показался - самым краешком - весной...

Она танцует, а не всё остальное
Для ветреного, стылого апреля девочка была одета, пожалуй, легковато. В сером пустом дворе красная кофточка гляделась... нет, не празднично и не кокетливо. Просто неуместно. Девочка заботливо рассаживала на ржавых качелях тряпичных зверят. Даже несмотря на то, что качели до самого заката были в тени, кофточка била цветом по глазам. Как-то исчезали за красным и бледные от холода руки, и юбка, и ноги в чёрных гольфах и грубых школьных туфлях. Кофточка словно просто висела в воздухе, поводя рукавами, и, послушные движению рукавов, появлялись на пятнистом сиденье заяц, кот, медведь и безротая кукла с лисьими рыжими ушами. Игрушки были сшиты плохо, не держали голову, гнулись в спине, безвольно опадали и сползали. Кофточка снова и снова поводила рукавами, пока зверята с куклой не уселись устойчиво. До первого движения качелей, скорее всего.

Ира задумчиво попинала мёрзлый комок грязи. Природная жалостливость боролась в ней с усвоенным цинизмом. То есть, девочке хотелось немедленно помочь: согреть, причесать, накормить, доброе слово сказать. Но помогать было боязно. Дети из неблагополучных семей на ласку и, тем более, жалость запросто отвечали потоком брани и ударом в живот. Был у Иры такой опыт.

Кофточка развернулась, опустилась почти до земли - Ира поняла, что у ног девочки лежит рюкзачок - и вытащила фотоаппарат. Не самую плохую цифровую "мыльницу". По видимости, девочка не имела никакого отношения к неблагополучным семьям. Она просто прогуливала уроки, и, чтобы не "запалиться", не взяла из гардероба сменку и пальто. Может быть, ей поставили двойку. Может, отчитали. Может, на ласковое слово она не огрызнётся. Ира нерешительно пошла через двор.

- Ты сама их сделала? - спросила она, когда девочка скосила на неё глаз. Зверята выглядели одинаково уныло на качелях и экране фотоаппарата. Их очень трудно было назвать милыми, и Ира решила даже не пытаться.

- Сама.

Ногти у девочки были уже синими, губы тоже голубели. Но Ира вздрогнула не поэтому: больно необычное лицо к ней повернулось. Как если бы к обычной русской, русоголовой девочке вдруг пришили на голову мордочку её японской сверстницы. С чёрными раскосыми глазами, узкими губами, азиатским носом... Нервы лечить надо. Мало ли детей от межэтнических браков в Москве? Если некоторые из них странно выглядят, то точно в этом не виноваты.

- Какие-то они у тебя грустные. Может, замёрзли?

- Нет. Они мёртвые.

Девочка снова нацелила объектив на маленький квартет и мигнула вспышкой.

- Отчего же они умерли?

- Ни от чего, глупая. Это же игрушки. Я их сразу мёртвыми сшила.

Ира ещё раз поглядела на зверят и признала, что именно так они и выглядят. Стоило бы догадаться.

- А меня сфоткаешь?

- А ты мне на карте зачем?

Девочка не то, чтобы грубила. Скорее, любопытствовала.

- А ты потом сотри.

- Не хочу я больше снимать, - красная кофточка передёрнула плечами и вместе с девочкой опустилась к рюкзаку опять. Прятала фотоаппарат.

- Хочешь, я тебе куртку дам?

- Нет.

- Ты уже белая совсем. Наверное, холодная, как эти качели.

- Ну, и отлично, - девочка, выпрямившись, снова заглянула Ире в глаза и вдруг стремительным движением вскинула руки. Ире обожгло шею: справа и слева. Она даже не сразу поняла, что холодом. Очень холодные пальцы.

- Отлично же, - повторила девочка. - Я такая же мёртвая, как зверята. А у тебя шея, как печка.

Смешок вышел напряжённым, и Ира поспешно добавила:

- Ну, грейся, если хочешь.

Девочка угукнула и сдвинула пальцы подальше под ирины волосы.

- Ты смелая. Ты бы не забоялась в вампиров играть... Я девочек из школы звала, они все забоялись. Правда.

- А зачем играть в такое? Почему не в модный салон или дочки-матери?

- Скучно в салон. В вампиров интереснее.

Ангина потом будет, поняла Ира. Лимфоузлы раздует, как воздушные шарики. Фу. Но это ерунда: ребёнка, кажется, вообще воспаление лёгких ждёт.

- И как же в вампиров играют?

- Ну, тебе надо лечь на лавочку, - девочка отняла руки и повертела головой. - Вон на ту. И руки на груди положить. Как будто ты спишь.

- Руки на груди у мёртвых, а не спящих, - возразила Ира. Ноги уже сами несли её к обшарпанной лавке.

- Всё равно так красивее. Ложись, ложись. И глаза закрывай. А теперь... Не подглядывай! У тебя ресницы тогда дрожат, я вижу. А теперь ты спишь, а я прижимаюсь холодными губами к твоей шее. Пока они не станут горячими... Спи, спи!

Голос девочки звучал заметно оживлённей. Лавка была твёрдая, неудобная. Ладно, согреет губы, и встану, решила Ира. Буду сама вампиром. Вроде как из гроба поднимусь.

Губы были, кажется, ещё холоднее пальцев. Лежать было скучно, очень. В голове сразу всякая чушь завертелась. Ну, всегда так бывает. Сначала подумаешь о том, что надо молока домой купить, потому что кофе без молока - дрянь. Потом о том, что дорогой кофе, наверное, на вкус совсем не такой. Потом про зверьков, которых используют, чтобы, хм, изготавливать самые дорогие кофейные зёрна. Не то, чтобы Ира задремала, просто так у неё бывало - обо всём забудет, размышляя, в конце концов, о супрематизме и причудах Сальвадора Дали, к супрематизму, казалось бы, не имеющего никакого отношения.

Тело затекло, к тому же и похолодало ещё. Шея уже побаливала. Ира открыла глаза: девочки не было. То есть совсем. И зверят на качелях, и рюкзака. Сунулась в карман - так и есть, паршивка стащила бумажник. Теперь, небось, в автомате с игрушками просаживает или в МакДональдсе проедает. Небольшая там была сумма, а жалко и обидно всё равно. Бесхребетный ты, беспанцирный, безмозглый даже где-то интеллигентишка, Ира...

С трудом усевшись, на секунду прикрыла глаза. Голова не хотела держаться. Ещё и шею надуло... Ира поморгала, прогоняя муть в глазах; чтобы сконцентрироваться, уставилась на свою кофточку. Ярко-красную, поблёскивающую, почти как та, что была на девочке. А разве не бежевую надевала с утра? Никогда нельзя сказать уверенно. Ира была не только жалостливой, но и рассеянной. Бежевая кофточка могла быть вчера, а эту надела сегодня. Какая-то новая, наверное, мама в шкаф засунула. Ира передёрнула задеревеневшими плечами, раз и другой, и тупо поглядело на расцветшее вдруг на светлых джинсах пятно. Встряхнула головой, и тут же увидела второе, как ниоткуда взявшееся. Тоже красное, блескучее. Скамейка окрашена? Скамейка сзади, пятна спереди. Сильно кружилась голова. Ира сползла на скамейке, чтобы опереться затылком на спинку. Просто резко села. Нельзя так резко садиться. Можно грохнуться в обморок. Будешь тогда валяться на улице, беспомощная, и бумажником, гляди, не отделаешься. На том конце города, говорят, собака пьянице лицо объела. А в Индии удав полностью сожрал такого же пьяницу и лёг переваривать поперёк улицы. Интересно, как же это он на лежащего смог наползти? Надо же нижнюю челюсть провести под телом... А тело тяжёлое, вжимается в землю... Или челюсть очень сильная, можно слегка загребать?.. Как у гнома, у гномов точно сильные челюсти... Гимли держали за бороду, без сильной челюсти его бы покалечили... Сразу ли умирает человек с вырванной челюстью?.. Живучее же существо, человек... Никогда не хочет сразу умирать... Наверное, человек, когда умирает, совсем не понимает этого... Потому что всё так медленно... медленно... бесконечно...

22:23

***

Она танцует, а не всё остальное
А день начался пораньше подставою.
Письмо потерялось. И чёрт бы с ним: старое.
Зачем хранила — сама без понятия.
Хранила, старалась не рвать, не помять его.
Кому? От кого? Тёте Мане от Люды.
Кто эти двое? Стало быть, люди.
Письмо я нашла случайно, в задачнике,
в книгах, разбросанных кем-то за дачами.
Бумага в линейку, буквы чернильные;
детские пальчики явно чертили их.
Набросан пейзаж новогоднего города
под строчками с жалобой: скучно от холода,
скучно без мамы, папы и брата,
скучные стали и в школе ребята...
Письмо без событий, письмо без таланта.
Душа не на месте: подевалось куда-то!
И странно — запомнилось каждое слово
и дата: декабрь сорок второго.

22:23

***

Она танцует, а не всё остальное
На пустыре не трава — травинки.
Битым стеклом сверкает тропинка.
По изумрудам, по бриллиантам
Иду по безвестной тропинке куда-то.
Может быть, прямо в страну чудес!

Консервные банки торчат черепами,
Ржавыми мне угрожают зубами.
Зря тут оскалились! Верною саблей —
Палкой ореховой — всех пересалю,
Спеша по тропинке в страну чудес!

Вот и конец зачарованной тропке.
Стену кирпичную трогаю робко.
Кончики пальцев будто кровавы.
Просто стена. А мне кажется — странно! —
Я будто коснулась самих чудес.

12:09

Печи

Она танцует, а не всё остальное
Какие печи и ямы, внучек –
мы думали просто, что станет лучше,
что как-то стабильнее, что ли, станет,
мы от безвестности все устали...

И всё начиналось нормально, вроде бы.
Нам возвращали гордость за Родину,
духовность, надежду на единение:
мы стали ближе, мы стали роднее,
когда приструнили баб, извращенцев,
страну почистили от вырожденцев,
от инородцев и всех потакающих –
всё ближе, крепче ряды смыкая.
Мы стали спасителями народов
и в завтра глядели ясно, гордо:
последний оплот цивилизации,
хранить готовые и подвизаться.
И были величественными – планы,
и юные были полны запала,
и были искренно-звонки речи...

Откуда нам знать про чёртовы печи?

на конкурс "Светотень"

00:11

Сёстры

Она танцует, а не всё остальное
- Расскажи нам книжку, Шарлотта!
- Какую?
- Которой нет:
про ночных танцоров,
пустошь,
чужое лицо в окне...
- Про такое Эми расскажет,
а я -
прижимайтесь теплей! -
прочитаю со стен
историю о
лесном короле.
У него и голос сердит,
и лицо,
и глаза черны.
У него есть тайна -
имя
его жены.
Он безмолвно любит
кого-то
такого, как я.
Только он не король,
не в лесу
и даже не злей воробья.
- Нет, не так, Шарлотта!
Он злой,
и вообще, он - цыган.
Он бродил дорогами
дальних,
неласковых стран.
Он кричал о любви,
рычал о любви,
как зверь!
- Не пинай её, Энн.
Пусть Эми читает теперь...

Она танцует, а не всё остальное
Тротуары запретны тем, чьи пятки - босы:
мимолётные тропы топтать нам между копыт и колёс,
и не страшно, что пятки станут черны: куда - чернее?
Всё, чем бьют, нам на пользу: станем ловчее.
В животе пустота - шаг будет легче пуха.
От привычки к удару сзади - острее слух.
От желания плакать - песня родится в горле:
сам Господь не сочтёт, сколько их в нашем городе!
И не станет считать, к чему - негритянский хрип...

У меня - королевское имя, у папы - скрипка,
а с такими богатствами зачем вообще тротуары?
Я бегу впереди машин:
босая,
обтрёпанная,
Сезария.

Она танцует, а не всё остальное
Почти безумно — с гнездом на шляпе,
в перчатках и кружевном жабо —
мы чинно сядем и станем чай пить
из чашек, цитирующих Рембо.
В часах давно батарейка сдохла,
застыла стрелка на цифре пять.
— ...Заварка? — Знаешь, почти неплохо.
(Не мне на зеркало вдруг пенять...)
На льдистых блюдцах тоскуют крошки,
собравшись буквами странных слов,
и скатерть, пёстрая скоморошьи,
пространства склеивает столов.
Во исполнение ритуала
надкусим чашечные края,
салфетки бросим, кивнём устало
и разойдёмся —
я
и я.